Глава пятая
В Одессе
Я жил тогда в Одессе пыльной...
Там долго ясны небеса,
Там хлопотливо торг обильный
Свои подъем лет паруса;
Там все Европой дышит, веет,
Все блещет югом и пестреет
Разнообразностью живой.
Язык Италии златой
Звучит по улице веселой,
Где ходит гордый славянин,
Француз, испанец, армянин,
И грек, и молдаван тяжелый...
(Из романа "Евгений Онегин")
Одесса своей грязью и пестротой населения напоминала Кишинев, но в Кишиневе все дышало Азией, а в Одессе все дышало и веяло Европой. Одесса была приморским городом, культурным центром юга России. Здесь было европейское общество со всем его блеском, итальянская опера, концерты, балы, маскарады.
Во главе общества стоял генерал-губернатор граф Воронцов -- вежливый, "изящный европеец".
Казалось бы, жизнь Пушкина переменилась к лучшему. И друзья, и море, и опера!.. Но не прошло и двух месяцев, как он уже стал с грустью вспоминать о грязном Кишиневе и проклинать Одессу. Он сразу понял, что попал в общество блестящее, но бездушное, пустое, ничтожное. Ведь это не люди с горячим умом и сердцем, а расчетливые чиновники, жаждущие орденов. Это тупицы с любезными, коварными улыбочками. И вся эта двуногая двуличная тварь лезет вперед за чинами и почетом, поближе к наместнику -- к графу Воронцову. Да и сам граф не лучше их. Он ценит в людях не ум и не сердце, а "порядочность в образе мысли" и благопристойность поведения.
Пушкин сразу понял, что в глазах этой великосветской черни его ум, его стремления к свободе -- ничто, а его поэтический дар -- пустая забава. Конечно, его дар приняли бы весьма благосклонно, если бы Пушкин, в свою очередь, принял высокомерное покровительство графа и пустился бы своими стихами прославлять его подвиги, как когда-то прославлял Державин подвиги Екатерины II. Но об этом не могло быть и речи. Ни за какие блага он не отдал бы своей независимости. Он не продажный писака! К тому же он, "шестисотлетний дворянин", знатностью своей может потягаться с самим графом Воронцовым.
Независимость "сочинителя" казалась обществу явлением непонятным, дерзким, возмутительным, тем более что влияние этого "сочинителя" росло день ото дня. Не только в Одессе, но и в Петербурге и в Москве журналисты величали его главой нового литературного направления и до хрипоты бранили, хвалили и спорили.
Эпиграммы делали свое дело. Петербургские друзья писали Пушкину, просили его быть осторожным "на язык и на перо, не играть своим будущим". Но Пушкин не унимался и с гневом писал им про Воронцова: "Он видел во мне колежского асессора, а я, признаюсь, думаю о себе нечто другое".
Успокаивала Пушкина только работа. Временами он запирался у себя дома и писал одновременно и "Цыганы", и "Евгений Онегин". В эти минуты от него отлетали все житейские дрязги, все меркло в жарком порыве вдохновения.
Вдохновение прошло, и снова хандра, раздражительность и борьба с глупцами, с "сиятельной чернью". И доколе же так? Доколе же он будет скитаться по ссылкам? "Ты знаешь, что я дважды просил Ивана Ивановича {Иваном Ивановичем Пушкин называл царя Александра I.} о своем отпуске через его министров и два раза воспоследовал всемилостивейший отказ. Осталось одно -- писать прямо на его имя -- такому-то, в Зимнем дворце, что против Петропавловской крепости, -- не то взять тихонько трость и шляпу и поехать посмотреть на Константинополь. Святая Русь мне становится невтерпеж". (Из письма брату в январе 1824 года.)
Пушкин всерьез стал посматривать на море: и в самом деле не махнуть ли в Константинополь? Вон из подлой России!
Придет ли час моей свободы?
Пора, пора! -- взываю к ней;
Брожу над морем, жду погоды,
Маню ветрила кораблей.
Под ризой бурь, с волнами споря,
По вольному распутью моря
Когда ж начну я вольный бег?
Пора покинуть скучный брег
Мне неприязненной стихии,
И средь полуденных зыбей,
Под небом Африки моей,
Вздыхать о сумрачной России,
Где я страдал, где я любил,
Где сердце я похоронил.
(Из романа "Евгений Онегин")
Но побег не удался. Пушкина в "сумрачной России" удержала любовь к женщине, которую он крепко и долго любил.
чиновников, в том числе и Пушкина, в уезды -- собрать сведения о ходе работ по борьбе с саранчой.
Это окончательно взбесило Пушкина. Он схватил перо и в запальчивости написал правителю канцелярии Воронцова Казначееву:
"... 7 лет я службой не занимался, не написал ни одной бумаги, не был в сношении ни с одним начальником... Мне скажут, что я, получая 700 рублей, обязан служить. Вы знаете, что только в Москве и Петербурге можно вести книжный торг, ибо только там находятся журналисты, цензоры и книгопродавцы, я неминуемо должен отказаться от самых выгодных предложений, единственно по той причине, что нахожусь за 2000 верст от столицы. Правительству угодно вознаграждать некоторым образом мои утраты. Я принимаю эти 700 рублей не как жалованье чиновника, но как паек ссылочного невольника. Я готов от них отказаться, если не могу быть властен в моем времени и занятиях..."
Это был уже открытый бунт. Воронцов мог представить Пушкина в глазах царя неукротимым бунтарем, презирающим царскую службу. Друзья уговорили Пушкина не отказываться от командировки, и он уехал. Но, вернувшись в Одессу, он тотчас же написал резкое письмо Воронцову, в котором требовал отставки.
Воронцов вежливо ответил, что отставка зависит не от него, а от графа Нессельроде, а в то же время написал графу Нессельроде письмо -- уже откровенный донос на Пушкина. В Петербурге как раз в это время сыщики донесли правительству о письме Пушкина из Одессы, в котором он писал приятелю: "... беру уроки чистого атеизма {Атеизм -- безбожие.}. Здесь англичанин, глухой философ, единственный атей, которого я встретил..."
И вот в Одессу пришел приказ от графа Нессельроде: по решению правительства исключить (значит, выгнать с позором, а не отставить) Пушкина из списка чиновников и отправить немедленно в Псковскую губернию, в имение родителей, под надзор полицейских и церковных властей.
Пушкин простился с морем. Он жалел только о нем да о "ней", которую любил всем сердцем.
Прощай, свободная стихия!
В последний раз передо мной
Ты катишь волны голубые
И блещешь гордою красой.
Как друга ропот заунывный,
Как зов его в прощальный час,
Твой грустный шум, твой шум призывный
Услышал я в последний раз.
Моей души предел желанный!
Как часто по брегам твоим
Бродил я тихий и туманный,
Заветным умыслом томим!
Как я любил твои отзывы,
Глухие звуки, бездны глас
И своенравные порывы!
Смиренный парус рыбарей,
Твоею прихотью хранимый,
Скользит отважно средь зыбей:
Но ты взыграл, неодолимый,
И стая тонет кораблей.
Не удалось навек оставить
Мне скучный, неподвижный брег,
Тебя восторгами поздравить.
И по хребтам твоим направить
Мой поэтический побег.
Ты ждал, ты звал... я был окован;
Вотще рвалась душа моя:
Могучей страстью очарован,
У берегов остался я.
Прощай же, море! Не забуду
И долго, долго слышать буду
Твой гул в вечерние часы.
В леса, в пустыни молчаливы
И блеск, и тень, и говор волн.
(Из стихотворения "К морю")